Я помню — война грохотала
и было на сердце темно.
Когда я смотрел про Чапая1
в глухом городишке кино.
Месилась кровавая каша —
Нас били. Зал горько молчал,
и вдруг звонким голосом — «Наши!»
мальчишка один2 закричал.
Промчались они на экране
и словно пахнуло весной,
и взрослые люди рыдали
в далёком сибирском кино.
И я с ними радостно плакал,
и мысленно мчался в огне
с любимым Чапаем в атаку
на белом красавце-коне.
Шли годы, в них всякое было.
Я многое в жизни постиг,
но сердце моё не забыло
тот звонкий мальчишеский крик.
И ныне, когда лихолетье
лютует, святыни круша,
о, как этим возгласом детским
моя согревалась душа!
И как бы мне ни было страшно,
я искренне верил всегда,
что снова появятся наши,
и снова отхлынет беда.
Я верил — они где-то близко,
я ждал, что труба зазвучит,
я думал — да где ж тот мальчишка?
когда же он вновь закричит?!
Но тщетно впивался я в лица
случайных и близких людей —
в них не было дивной жар-птицы
мальчишеской жизни моей.
И вдруг в моем сердце уставшем,
как огненный свет янтаря,
сверкнула догадка, что наши
сегодня не кто-то, а я!
И быть мне последним Иудой,
коль стану надеждою жить,
что кто-то устроит мне чудо,
а я буду в ла́душки бить.
Но если, не ведая страха,
я встану и выйду вперёд,
мальчишка, как майская птаха,
от радости вдруг запоёт.
Скликая живущих и павших
под сень легендарных знамён,
восторженным голосом — «Наши!»
поднимет товарищей он.
И встанут их тысячи тысяч,
и прочь побегут палачи…
Ты слышишь, мальчонка?! Я — наши!
Я вышел!! Скорей, сорванец, закричи!